Зинина свадьба

Конечно, после войны в голодное время, людям было совсем не до свадеб. Но парикмахерше Зине очень уж нетерпелось заиметь мужа.

Комнатка у невесты Зинаиды была маленькая. Часы ходики, тумбочка с патефоном и несколько пластинок, этажерка с книгами, койка с высокой горкой подушек. На случай свадьбы столы для гостей были составлены из кухонных и соседских и выходили через раскрытую дверь дальше по коридору. А накрыты были скатертями и даже белыми простынями.
Гулял на свадьбе весь первый барак. И всё беднота, лимита со всей страны. Русские, татарки, мордва, хохлушки. И эти хозяйки-соседки принаряженные, приглаженные к празднику, в лучшем, что было в шкафах, носили к столу съестное. В это голодное время чего только не было в этих мисках-тарелках. И ведь все разносолы эти – со своих огородов. Вон с того самого поля, что у Останкинского пруда. Видного вдали за окном. И нехитрая их еда и закуска, по договорённости с Зиной, была их подарком (свадьба вскладчину). А алкоголь Зинаида покупала сама, насколько мог выдержать её карман. И вообще соседки гордились своей москвичкой, уверенной Зинаидой, к тому же парикмахером, очень культурной. У неё даже патефон был с пластинками и книги.

Еды было много. Картошка жареная и варёная, капуста квашенная и огурцы солёные. Драники из картошки белорусские, оладьи из тыквы мордовские, винегреты из красной свёклы, и даже пареная репа. Была тут и килька, умело жареная на комбижире. Она же тюлька, она же хамса. Глядя на такой чудо-стол и не скажешь, что жрать в стране нечего, что в послевоенные годы очереди стоят за хлебом, жиром-лярдом, смальцем, за керосином.

Посуда была тоже соседская, общая. Вилки-тарелки-стаканы расставлялись усердно как можно красивее. Мужиков за столом практически не было. Полегли на Западе на фронтах войны. Сидели лишь жених, несколько стариков, да там и сям мальчишки-подростки липли к матерям. Всем заправляли бабы, старухи да незамужние ядрёные девки. Суетились. Бегали, накрывали столы. Меж тарелок ставили квас, графинчики самогона, бутылки с красным портвейном.

А уж шуму-то было, звону-то, говору! И полногрудая невеста, парикмахерша Зина, была ох как хороша, лучше всех. На её шестимесячных кудрях, как фата, белела накрученая наколка из тюли. И не просто фата – это была накидушка с её подушек.

И вот, наконец, приехала музыка. На своей тележке явился гармонист дядь-Миша. Со своим инструментом на плече, увязанным в головной женский платок. Как же все обрадовались, как загалдели при виде его, предлагая за столом почётное место. А он, неспешно, солидно явился как на работу. Выпрастав из платка гармонь-кормилицу, отстегнул тележку с колёсами и привычно, легко вскарабкался на стул. Как всегда левой рукой он брался за сиденье стула, правой за высокую спинку и подтягивал своё тело на сиденье. За столом, сидя рядом с людьми здоровыми, Михаил чувствовал себя хорошо. Растопырив обрубки ног, закинув на плечо лямку гармошки, умащивал на груди свою любимую «тальянку». Сперва взял два-три несмелых аккорда. Раздались первые необычные, праздничные звуки. Взлетели над головами, как птицы. А умелые пальцы начинали бегать по кнопкам вверх-вниз, вверх-вниз живо и весело. Начать праздник он решил со своей любимой фронтовой песни. И он запел своим красивым, глубоким голосом:

«Бьётся в тесной печурке огонь. На поленьях смола как слеза. И поёт мне в землянке гармонь Про улыбку твою и глаза…»

Эта песня была как бы о нём, его собственной, родной жизни. Это он смотрел на горячее пламя в печи, на дрова, которые плакали его слезами. «Ты теперь далеко-далеко. Между нами снега и снега. До тебя мне дойти нелегко. А до смерти четыре шага.»

«Ну, что ты, Михаил, разводишь тут слёзы-печаль? – сказала недовольная Зина. У меня всё-таки свадьба. Давай что-то повеселее. И он подумал: «Она ведь права». И заиграл разудалую, военную, тоже любимую:

«По Берлинской мостовой Кони шли на водопой. Шли, потряхивая гривой, Кони-дончаки. Распевает верховой: «Эх, ребята, не впервой Нам поить коней казачьих Из чужой реки. Казаки, казаки, Едут, едут По Берлину Наши казаки».

И вот тогда свадебный вечер стал расцветать, разгораться. Все стали постепенно подхватывать пение гармониста – ведь за суровые годы войны все так соскучились, истосковались по веселью, по музыке, празднику. И стали, глядя на молодых, то и дело кричать «Горько! Горько!». И разливали самогоночку и портвейн по стаканам и стопкам. И в первую очередь, конечно же, гармонисту. И он опрокидывал их, не закусывая…

А жених был совсем не ахти. Прямо скажем, паренёк тщедушный, рябой, с мелкими рыжими волосами. И где она только его такого вообще подцепила? Но Зина глядела на него так преданно, такими влюблёнными глазами. Ведь других-то в округе не было.

Он жил рядом с Останкино на Ярославке, с матерью в деревенском доме, окна со ставнями. На фронт его не взяли из-за какого-то внутреннего недуга. Дали «белый билет». И он работал неподалёку на ОПК «Калибр» (оборонно-промышленный комплекс). Работал отлично на заводе, поставлявшем боеприпасы для армии. Невзрачный, ледащий, он стоял бригадиром у ленты-транспортёра, подающего снаряды в соседний цех. Там на стене висел плакат «Всё для фронта! Всё для победы!». А из-за невысокого роста даже ящик подставлял под ноги. Несмотря на это, его красивый фотопортрет висел на красной «Доске почёта» среди других ударников, передовиков социалистического труда. А здесь, на собственной свадьбе, он казался как бы удивлённым всем этим шумным многолюдьем и суетой. «Неужели всё это – для меня?»

И с любовью, с восторгом смотрел на свою большую невесту Зину. Неужели теперь это его жена, его женщина?

Михаил пел и играл всё, что помнил. Песни про берёзу-рябину, про деревню и город, про бои и победу. И вся свадьба, весь дом дружно, радостно подхватывал и пел с ним вместе. На разные голоса. Ему, простодушному, было комфортно среди этих людей. Он был свой среди своих. А за этими песнями перед ним вставали, мелькали как в немом кино, кадры его собственной жизни, в губернии Архангела Михаила, где он родился в деревенской избе, где рос в советской стране. Видел мать-отца, примерных колхозников. Это и спасло их от раскулачивания, от высылки в Сибирь. И всегда Михаил видел себя в работе, в любой. И в доме, и в поле. Как и потом на тракторах в МТС (машинно-тракторная станция). Он так изучил и полюбил трактор, что мог вслепую его собрать-разобрать. Как и потом на фронте мог вслепую собрать-разобрать и автомат, и винтовку…

Потом были похороны его отца-матери. А потом… Потом вдруг пришло официальное приглашение и в МТС, и в сельсовет – по лимиту ехать в Москву, строить некую сельхозвыставку. Даже деньги давали «подъёмные» и немалые. И Михаил решился. Тогда его любопытства и оптимизма хватило бы на троих. И пристроив к соседям свою дворовую Жучку и распрощавшись со всеми не без печали, он, романтик, ринулся в неизвестное, как в прорубь, как из «огня – в полымя». Но, в сущности, столицы он так и не увидел. А в каком-то пригородном Останкине сразу пришлось класть кирпичи, строить красавец павильон «Нечерноземье». И там же, в общежитии, в общаге, он приметил девушку. Тоже лимитчицу, сибирячку. И такую пригожую, такую ладную Клаву-Клавочку, что сразу пришлась ему по душе. И два одиночества очень быстро сошлись. И задохнулись, обнявшись жадно и нежно. И поженились. Помнится, он всё покупал ей в подарок одеколоны. Треугольные пузырьки. «Красный мак», и «Кармен». На этикетке- картинке смеялась страстная испанка с чёрным локоном-завитком на щеке. А вскоре (бывают же чудеса!) начальство ВСХВ выделило им на 3-ей Останкинской улице в бараке для строителей выставки, отдельную комнатёнку. (За выселением кого-то куда-то…) Но счастье молодых было недолгим. Однажды из всех репродукторов прозвучал голос Молотова – началась Великая Отечественная война с фашистской Германией. «Вставай, страна огромная, Вставай на смертный бой… Идёт война народная, Священная война!»

А между тем Зинкина свадьба была в разгаре, шумела, галдела. И то и дело за столами кричали «Горько!.. Горько!..» Бутылки и графинчики кланялись не уставая. Елось, лилось, пилось. И молодожёны целовались уже не вставая. Полногрудая Зина наваливалась на жениха так, что за её широкой спиной его не было видно.

И под звуки неутомимой гармоники Михаила, гости свадьбы, молодые и старые, и даже подростки, стали выскакивать, вылезать из-за столов и танцевать. «На окошке два цветочка: голубой и синенький. О любви моей не знают, только я да миленький.»

Танцевали не только в комнате, но и в коридоре. Справа и слева от комнаты молодых. Плясали, топотали, стучали в пол башмаками. Наступая друг на друга и отступая.

«Гитлер вздумал угоститься – Чаю тульского напиться. Зря, дурак, позарился –
Кипятком ошпарился».

И Михаил, продолжая играть, мысленно плясал вместе с ними. И дробно топотал в половицы. Он всегда (и во сне, и наяву) представлял себя прежним, с ногами, и не в кромешном бою, и не калекой, а в тиши на зеленом лугу, у своей деревни. Стройным юношей, идущим босиком по берегу реки, по росистой как шёлк траве. И даже ощущал её прохладу и свежесть. А порой видел себя в начищенных сапогах за рычагами в кабине трактора. Где-то на родной МТС.

И, подавляя усталость, на кураже играл, наяривал на старой своей гармошке. Конечно, ему бы в руки сейчас такой чудо-баян, как у лейтенанта Егорова с широкими лямками по плечам. И звучный, и с узором из перламутра. Да где ж его взять? А главное, на какие деньги, на что? Не на жёнину ведь получку?

И он играл, наяривал на гармошке, он просто жёг, и сам с удовольствием пел-подпевал. И вокруг все громко, нестройно пели-орали на все голоса. И по всей Третьей Останкинской улице знали: «Это первый барак гуляет. У них там то ли свадьба, то ли поминки.»

«То не ветер ветку клонит, не дубравушка шумит. То моё сердечко стонет. Как осенний лист дрожит…»

А сейчас он растягивал старенькие мехи. И его трёхрядка вздыхала, и послушно пела-играла, порой даже вскрикивала.

«Стоит милый на крыльце с выражением на лице. И у милого лицо закрывает всё крыльцо».

И тут неожиданно и невпопад кто-то пропел в коридоре частушку «Эх, огурчики да помидорчики Сталин Кирова убил да в коридорчике». Но она проскочила как бы никем незамеченной. Да и позже никто ни на кого не донёс.

А когда охрипший Михаил на время переставал играть и клал усталые руки на гармошку – наготове был патефон. Его заводили, покрутив ручку, ставили на крутящийся диск пластинки, то одну, то другую. И песни великих солистов времени врезались в разноголосицу свадьбы: «Эх, полным-полна коробушка. Есть в ней ситец и парча. Пожалей, душа зазнобушка, молодецкого плеча!»

Или всем известную: «Шумел камыш, деревья гнулись, А ночка тёмная была…»

А порой над столом воспарял зычный голос певицы Руслановой: «Эх, валенки да валенки, Не подшиты – стареньки. Нельзя валенки носить, Не в чем к милому ходить…»

…Клава очень любила все эти народные, русские песни. А он любил Клаву. Её походку, и стать, и голос. И очень боялся её потерять. Особенно по возвращении из госпиталя. Ах, как он ждал, и как боялся этой первой встречи. Примет – не примет? Уже московской, вокзальной, прямо возле вагона. У всех на виду. Как его любимая Клава, узнав его издали, сперва замерла на мгновение и вдруг, кинулась к нему безногому, упала перед ним на колени. А он, задохнувшись, сильными руками обхватил её родное тело и жадно, накрепко прижал к груди. И так они одним целым, стояли, замерев и закрыв глаза. Голова к голове. И он ощутил сладостный запах желанной женщины. Ощущал её целиком. Свою долгожданную Клаву. И все, кто стоял вокруг, глядя на эту пронзительную сцену, отводили глаза в сторону. А эти двое были безмерно счастливы и, как ему казалось, навсегда.

А к полуночи радость всё ещё не унималась. Всем хотелось ещё попеть, погулять. Бутылки то и дело «кланялись», самогон и красное вино лилось по стаканам, звенело стекло. То и дело подносили и к гармонисту. Праздник пылал в полную силу. И неважно, что за неимением кавалеров, под гармонь танцевали «Шерочка с Машерочкой». Всё равно всем было весело от души. «Я кукарача, я кукарача, Мне ли быть иной, Я не заплачу, нет не заплачу – Всё равно ты будешь мой!»

К утру свадьба наконец обессилела и угасла. «Горько», – закричал было Михаил на прощанье. Но никто его не услышал. Всем было уже не до молодоженов и их поцелуев. Да и сами молодые куда-то исчезли. Видимо, как им и полагается в такой день. Ночь за окнами таяла. Просыпался рассвет. И шумные подвыпившие хозяйки уже разбирали, разносили грязную пустую посуду по своим комнатам. Со столов стягивали испачканные, залитые вином скатерти-простыни. Помогая друг другу, тащили в кухню и по комнатам свои столы.

И пьяненькому уставшему Михаилу, вчерашнему вояке, вдруг почему-то отчаянно захотелось завершить этот праздник ударно, победно, в радость. И он напоследок широко растянул гармошку и громко запел. Почти закричал на весь коридор: «Артиллеристы, Сталин дал приказ! Артиллеристы, зовет Отчизна нас. Из сотен тысяч батарей За слёзы наших матерей. За нашу Родину – Огонь! Огонь!»

Над Останкино занимался морозный рассвет. Над Шереметьевским парком небо уже голубело. И в этой тишине пьяненький Михаил катил к себе домой. Катил неровно, криво по тропе мимо остальных спящих бараков. Он даже не вспомнил про свою армейскую шапку-ушанку, которую забыл на свадьбе. Ехал в своём расстёгнутом ватнике с гармошкою на плече, отталкиваясь руками об утоптанный снег. И только боялся свалиться в кювет, в канаву. Потом попробуй-ка вылези из сугроба. Да, сейчас культи его ног болели. Да, уставшие пальцы слушались плохо. В таких случаях жена грела ему два ведра воды на керосинке. И он, сняв кожаные чехлы, опускал обрубки ног в воду. И чувствовал, как постепенно боль отступала.

И в этих же вёдрах (и ещё в тазу, что висел в коридоре над их дверью) жена обычно и мыла его. Предварительно закрыв дверь на задвижку. Как он любил эти минуты купанья. Тело благодарно помнило её руки, нежные, тёплые. А глаза – прядку её мокрых волос, упавших на милое лицо. Вместо мыла, которое было дорого, в ход пускалась простая зола из печки. Серая, от сгоревших дров. Впрочем, щелочной, зольной водой в те годы стиралась и мылась беднота всей страны.

Но сейчас у него на душе было несказанно светло и радостно. Праздник народа удался! И это он, простой вчерашний вояка, горестный инвалид, подарил измученным за годы войны людям праздник.

…Дома в тёмной комнате свет зажигать не стал, но понял – Клава не спит.

– Явился – не запылился, – раздался с кровати её голос. – Напился, всё ж таки?

Он молчал. Раздевшись, отстегнув тележку и стащив чехлы с больных ног, двинулся было к белеющей в темноте высокой кровати. Он и правда понимал, что перебрал. Можно было, конечно, и стул подтащить и вскарабкаться. Но Михаил почему-то стал тянуть руки, стараясь схватить край одеяла.

– Фу, а перегаром-то как несёт. Вонища-то на весь дом.

А он всё двигался, всё прыгал вдоль койки, всё старался на неё взобраться, подтянуть к себе одеяло.

– Ну, Клань… Кланя… Это всё-таки свадьба. У людей праздник, а не поминки. – Оправдывался он. – Вот курить-то я бросил же, как ты хотела.

– Совести у тебя нет, Михаил, вот что. Ты же обещал не пить.

Он уже подтянул к себе край одеяла.

– Ну, и с чем тебя отпустили, добытчик? С едой или с деньгами?

И тут он осёкся и, вздохнув, опустил руки.

– Клань. Ну это же праздник души. А ты всё про деньги.

И добавил:

– Зинка обещала: «Приходи, говорит, в парикмахерскую в понедельник. Расплачусь.

И Клава буркнула:

– Вот и мы с тобой поговорим в понедельник… – и, выдернув у него край одеяла, отвернулась к стенке.

В понедельник, когда Михаил появился в парикмахерской, Зинаида ему огорчённо сказала:

– Понимаешь, нечем мне тебе платить за игру. Нечем.

И помолчав, вдруг обрадованно добавила:

– Давай лучше я тебе сделаю перманент?

Он не понял, что это такое. И она пояснила:

– Ну, завью тебя. Завивку сделаю на целые шесть месяцев. Называется перманент.

Он тупо молчал.

– Ты что, думаешь, моя шестимесячная не стоит твоей гармошки?.. Да за мою завивку кто другой десять гармошек твоих изотрёт. Давай, залезай на этот вот стул, – она грудью смело надвинулась на него. По-деловому цепкими пальцами взяла за волосы.

– Смотри, какой волос-то у тебя крепкий, богатый. У моего-то рыжего волос пожиже будет. А у тебя кудри и под шапкой продержатся аж до весны… И всё бесплатно.

На пряди его волос она живо стала крутить бигуди. А потом, опустив по стене ниже блестящий колпак Нефертити, придвинула ближе к его голове. Громко добавила:

– Ты у меня прямо как фараон. Клавка твоя за такой перманент сто раз спасибо мне скажет. Такой раскрасавчик в доме появится.

И тут, услышав про Клавку, Михаил сдался…

Tags: Проза Project: Moloko Author: Ракша И.Е.

Спасибо за лайк

Источник

Понравилось? Поделись с друзьями:
WordPress: 8.73MB | MySQL:62 | 0,358sec