Унеси мои грехи

А у бабы Кати в доме было сумрачно. Шторы на окошке плотно занавесила, чтобы прихворнувшего гостя не беспокоил яркий свет. Таблетки, назначенные докторшей, старательно разворачивала и по часам выдавала гостю. Ближе к вечеру он повеселел. Стал поговаривать об отъезде. Выйдя на улицу, оглядел деревенский рядок домов, выстроившихся, будто на парад под июньским солнцем — по этой улице завтра проедет автобус.
— Шипко-то не загадывай. Даст Бог, оклемаешься — поедешь, а нет, дак и полежи ещё, — остепенила его хозяйка, памятуя про наказы медички. Отправлять из дома больного человека было стыдно.

Неспешно идущие от магазина по улице бабка Людмилка и Арина, углядев через палисадник Катерину и приезжего гостя, не сговариваясь, повернули в ограду. Принесённые попутно булочки и сероватая халва из магазина оказались впору: соседки уселись было почайвать. Лишь Людмилка опустилась на стул подальше от стола и снова стала внимательно разглядывать гостя, мелко тряся головой и разглаживая растопыренной негнущейся пятернёй складки на платье.

— Мил человек, а ты сам-то чьих будешь? — снова да ладом приступила к расспросам Арина.

— Мы сколь не глядели, не признаём. А так ведь, вроде всех знаешь, — поддакнула Катерина, хоть и зыркнула неодобрительно на Аринку, досаждавшую гостю второй день. — Ночь не спала, гадала, чей ты.

— Я вообще-то не местный. Из соседней деревни, — неохотно откликнулся старичок.

— Чо-то ты мутишь. То местный был, гостить приехал, а то уж из соседней деревни. Родители твои хто были? Мы и в соседней всех знаем. Церква-то одна на три деревни была, — въедливо, как заправский участковый, копала Арина.

— Как вам сказать, — начал было старик и опустил глаза на свой чай, замешкавшись с ответом.

— А так и говори, Воронок, — каркнула вдруг со своей табуретки бабка Людмила. — Поди думал, что не признаем? − Старик дёрнул сухой шеей и метнулся глазами к Катерине, потом к Людмиле.

— Ты чоо, Людмилка? — испуганно шатнулась от стола хозяйка.

— Воронок, Воронок! Не ошибаюсь я! — бабка Людмилка для крепости слова стукнула клюкой в пол, боясь, что ей, как больной, не сильно и поверят. И от этого глухого стука старик сжался, опустил плечи и стал смотреть на столешницу, где стояла поставленная ему кружка.

— Тот самый? Што тут земляков во враги народа записывал? — никак Катерина не хотела верить в услышанное, и пятилась назад. Разглядывала, теперь уже по-новому, гостя, выискивая в нём черты, которые помнились в детстве и юности, а потом постепенно стирались из памяти. Она оглянулась на подруг, напрягшихся и замерших в напряжении.

— Тот! Вот ведь гад! Глаза прячет. Я ему тут всю душу наизнанку — расписываю, кто-где, — Арина будто очнулась, не могла себе простить, что рассказывала приезжему то, о чём он сам, наверное, помнил.

— Да как у тебя совести хватило на эту землю ступить? Да как она тебя носит, гад ты! Ты ж фашиста хуже! — Катерина хватанула высохшим вдруг ртом воздух. Глаза застила пелена. И в самой глубине своей души она ещё чаяла надежду услышать: «Ошиблись вы, бабоньки!» Но старик потерянно молчал, передвигая от ладони к ладони эту ставшую теперь ненужной кружку.

— Ну-ка, повернись к свету! Ты это! Ты! — тихим шёпотом заговорила Катерина. — За што ж ты так со своим же народом? Ладно бы пришлый, чужак. А ты ведь всех знал! — и, собравшись, спросила о самом страшном:

— Тятьку-то моего за что? С тобой ведь работал. А ты чужому навету поверил. Забрал его! Какие он мог листовки писать? Он же неграмотный, — согнулась и, прижавшись к углу печки, беззвучно заплакала, утирая слезы концом фартука.

— А Фока Иванович? Какой он был кулак? Одного жеребёнка и Библию нашли. А угнали и всё. Следочка не осталось! Ведь ты мог отказаться! — наступала на старика и Арина.

— Да если бы я отказывался, то расстреляли бы меня, — закричал старик, обращаясь к Арине. А та не унималась:

— Иуда ты…, душу свою продал! Сколь тебе платили за кажную душу загубленную?

— Кто платил? Вы хоть понимаете, что и в НКВД как под топором ходили? Разнарядки идут и идут. Вынь да положь врага народа. Лимиты нам приходили. На первую категорию к расстрелу, и на вторую — в лагеря. Только выполнишь лимит — а там дополнительное постановление, ещё плюсом первую категорию! Боялись мы все! Боялись! Даже соревновались — чьи губернии больше дадут врагов народа. Лишь бы самому не быть убитым.

Он замолчал, обвёл их всех затравленно глазами:

— Но я-то только возил в район. Пацан! Мне ведь восемьнадцать всего было! А доносы тут на местах и без меня строчили, сами искали то троцкистов, то вредителей, свои своих же и предавали. Сами! — сунулся он с крючковатым обвинительным пальцем прямо к раскрасневшемуся от волнения лицу бабки Арины.

— Гад ты! «Сами», — взвилась та. — На тебя ж надеялись — как же, чекист со своей деревни. А ты вон как! Катьку свою и то не пожалел, сучий ты потрох!

— Катьку не трогайте, — заорал старик, обводя всех побелевшими злости глазами.

— Не трогайте? — не сдержавшись, Арина схватила Воронка за борта пиджака и стала трепать своими вроде некрепкими старушечьими руками, в которых вдруг вызрела лютая сила: — Да их за Красноярск, все одиннадцать душ! Сгибли бы там, если б не матка! Посадила двоих, кого смогла, на плот, да по Енисею в ночь отправила. Катьке восемнадцати не было, а брату поменьше… Добрались до города, потом в Читу смогли вернуться — добрые люди не перевелись. Парень-то как учился! После школы в Москву учиться отправили в университет. Во как учился! На фронт уже с университета поехал, так с поезда сняли по указу Сталина. И именно он строил Череповецкий комбинат, а потом им всю жизнь руководил. Во как! Выжил! — всхлипнула она, вспоминая горемычную свою тётку, так и сгинувшую под Красноярском. — Назло тебе, вам всем! Героем Труда стал Дорожков!

— А Катя? Катя? — вдруг со страхом и затаённой надеждой переспросил старик. Сухая кожа на его шее у кадыка металась, как будто готовилась плотно обвить горло.

— Ткачихой на камвольном проработала. Умерла уж. Простудилась тогда, — уже поспокойнее ответила Катерина, вспомнив покойную горемыку-подругу. — Рано умерла, болячек много было с Енисея этого клятого…

— И смылся куда-то от нас. Боялся, что прибьют? Поди, всю войну отсиживался где-нибудь. Ишь, рожа-то круглая какая, — опять разозлилась Арина, вспомнив чиненую спину своего мужа-фронтовика, его покалеченную руку.

— Отсюда уехал, под Иркутском ещё служил. В Пивоварихе.

— В Пивоварихе? Так там же всех, кто тут уцелел, закапывали во рвы. Сватья моя оттуда, — подошла Катерина к соседке и, округлив от ужаса глаза, горячечно зашептала: — Говорит, страшно даже рассказывать, не то што видеть, чо там нашли потом. Попов наших со всей округи там, говорят, расстреляли. Сатана ты! Сатана во плоти! — перекрестившись, бросилась на старика. Тот, очумевший уже от криков и слёз, зло оттолкнул Катерину и, ссутулившись, быстро пошел со двора в сторону реки.

Но Катерина, обрётшая молодую не по годам силу и прыть, догнала его, развернула и прижала к поленнице:

— Куда?!

Приезжий, затурканный бабками, стал спиной к нагретым на солнце дровам, и, ощущая их тепло, не глядя на старух, стал, оправдываясь, почти на крике, говорить:

— Не закапывал я там никого! Не закапывал! Шофёр я! Я ведь там, в Иркутске и я года не проработал и поехал на учёбу. Оттуда меня направили в Омск. Уехал, а потом война началась. А то бы и меня там же в эти рвы положили. Всех зарыли, кто командирствовал тогда, — успокоив дыхание, стал говорить поспокойнее: — Куда бы я делся? Директивы, постановления. А вначале — в свою же деревню. Мол, ты лучше народ знаешь. Попробуй, не изыщи врага народа. Потом уже не мог, попросился отсюда.

— Кровушки напился? — Катерина зло уставилась на него

— Не мог я в глаза людям смотреть! Не мог! — тоже разозлился он. — А в Иркутской тюрьме того страшней. За ночь несколько раз вывозили людей в овраги. Тройки без остановки судили… В эту самую Пивовариху. Я потом, когда уже уехал в Омск, всё лица эти видел. Как они просили передать весточку своим, как письма товарищу Сталину писали, мол, он не знает.

Как меня выпустили с виду, не понимаю. Всех ведь в распыл пустили, кто командовал тюрьмами, расстрелами. В 1938 начали с Ежова, потом начальника НКВД Иркутска Лупекина. А за ним и других потянули. А меня, видать, эта учёба спасла — потеряли меня с виду.

— Я спрашиваю, воевал или прятался? — наступала Арина. Мужнина боль по ночам от ранений припомнилась и жгла.

— Воевал! Да я на войну то ехал с мыслью «Лишь бы убили»! Как назло, ранило только пару раз. Думал, кровью вину свою смою. Вперёд, за Родину! За Сталина! Выжил, — старик сокрушённо замолк. Людмилка, присев на лавку, молча жгла его глазами. Ненавидяще глядела и Арина и Катерина.

Не видя ни прощения, ни сочувствия в глазах слушавших его старух, продолжил:

— А жить-то не могу с этим грузом! Не могу. Понимаете вы или нет! Семью не смог завести. Кати не было, другую не хотел. Чтоб кровью своей гадючьей дитя рождённое не замарать. Понимаете вы? — с надеждой оглядел окруживших его людей, и увидел стоящего у ворот деда Саню. Когда тот подошел, не видел. Но и Санино лицо не сулило ничего доброго.

— Где ж нам понять. Сироты мы все. Ты вот без детей, а мы без дедов, без батек, без братовьёв. У нас сначала в тридцатых подметали. А потом война — дома никто не отсиживался. С войны-то вернулись не все. А те, кому ты «помог», ни один не вернулся. Да ты же хуже фашиста, гадина такая! — старое, забытое плескалось в Арине горячим варевом внутри. Вспомнились отцовский страх, исчезающие из села мужики, подружки, вынужденные убегать после того, как увозили отцов; губы тряслись, в груди горело огнём.

— Вона, ты какой, гость дорогой, — спокойно начал дед Саня, но левая щека его, перечёркнутая когда-то осколком, дёргалась. — А я думаю, про кого это бабы боронят второй день. — «Приезжий. Приезжий»… — Саня передохнул и снова пошёл на Воронка:

— Ты войну и Сталина не трожь, паскуда. Мы, мы её выиграли. И не видел я вас там впереди, — голос у него сорвался от волнения. Не мог себе простить, что эту оборону старухи изначально держали без него: — Вы в блиндажах гумаги писали… Только у тебя, наверное, наград поболе, чем у меня, хоть я всю войну в кабине под огнём прошел, а ты за столиком бумажки писал!

— Да сам пришел и, слава Богу, — придвинулась к нему Арина, — без наград, да живой.

— Я тебя вспоооомнил, — чуть отодвинул жену в сторону, дед Саня пошёл на вжавшегося в поленницу приезжего. — Как ты тут гарцевал в кожаночке, мандатом своим махал. Конечно, щас при шляпе, да седенький. Думал, никто не узнает. Война, мол, тебе искупление принесла. Неее, милок. Не принесла. — Саня решительно шёл к старику, и не перехвати его сейчас Катерина и Арина, не известно, чем бы всё кончилось. Арина-то хорошо знала цену этой дергающейся в шраме щеки.

— Погоди, — вжавшийся в поленницу старик торопливо стал рассказывать теперь уже Сане, суетливо, заискивающе, боясь, что не успеет сказать чего-то самого главного:

— На войне, первый раз когда ранило, волочил меня рядовой. Трое суток пёр волокушу, в лесу прятались — немцы кругом. Попали в окружение, но волочит меня. А у меня касательное, голову мне перебинтовал, лицо в крови. Выдохся парень, жалко мне его. Говорю, брось, один вернее уйдешь. «Нет, товарищ командир!». Потом и его зацепило. Кое-как обмотал ногу и волоком опять. Добрались до своих. А в окопах вдруг узнал он меня. Усмехнулся, и говорит: «Вона как, командир. И враг народа тебе сгодился», а я…

— А что ты от нас хочешь? Чтоб пожалели тебя? — перебила бабка Людмилка, молча наблюдавшая за баталиями. Лицо суровым стало, тёмным. Как лик на иконе.

— Мол, дитя малое. Запутался? Простите? Накося! — Сунула кукиш прямо в лицо старику Арина. — Отрубила бы тебе щас голову. Дак тебя даже ржавой лопатой нельзя, … споганить её об тебя… Прости меня, Господи! — заплакала и уселась прямо на траву возле Людмилки.

— Не могу я умереть, — вдруг упал и старик на колени: — Не прощенный. Проклятый. Не могу! Простите хоть вы, Христа ради… Плохо мне камень этот в себе носить.

— Неет, живи, Иуда! Ходи, пресмыкайся. У каждого прощения проси. Совести хватило приехать сюда. Видно, решил из колодца родниковой воды напиться, куда раньше наплевал! — Катерина брезгливо спихнула ногой с крылечка вынесенный из дома чемоданчик старика. Затянувшиеся «проводы» заканчивались.

***

Калитка с визгливым скрипом распахнулась и в ограду вошли Света и Стёпка.

Увидев заплаканных старух и приезжего, в неудобной позе согнувшегося над чемоданчиком прямо на земле, фельдшер бросилась его поднимать:

— Вам опять плохо? Вы зачем встали? Что случилось?

— Не трогай его. Руки об него не марай! — сухо ответила Катерина.

— Во-во, — мрачно каркнула бабка Людмилка.

— Вы что? Вы что говорите-то? Что случилось? — непонимающе уставилась Света на такого беззащитного сейчас и жалкого старика, у которого к тому же проблемное сердце.

— Изверг он! Народ наш в кутузку в тридцатые годы увозил. Воронком даже промеж себя его звали. Измывался над людями. Не лечи его, лекарства не изводи. Нашёл, куда прийти, — закричали наперебой соседки, такие милые и добродушные до этого.

И до Светланы вдруг дошло, кто был этот человек. Дёрнулась, чтобы встать, отшатнулась, отпустила руку, на которой пыталась было прощупать пульс. И по тому, как кисть плетью упала на чемодан, и потом и по глазам старика поняла вдруг ещё что-то, чему пока и названия не было. Снова взяла эту почти безжизненную руку, вцепилась в пульс и вдруг властно прикрикнула:

— Тихо всем! — и повторила уже просительно: — Тихо, пульс не слышно.

— Тиха, вам сказали! — цыкнул и Стёпка.

— Успокойтесь, дышите глубже, — и, обращаясь уже к старикам, строго спросила: — Вы что, судьи? Кто вам дал право судить? Когда вы успели разобраться? За час? За два? Нельзя так!

— А тут, знаешь, как было? Тоже не сильно разбирались, — буркнул дед Саня.

— А вы снова хотите такого? Не разобравшись, судить тут его вашей улицей? А? — она глядела то на одну, то на другую женщину. Те молчали.

Старухи присели на лавку в ограде, дед Саня, понурив голову, глядел за палисадник, в улицу. А Света, метнувшись в дом, вынесла воды и из флакончика стала отмерять капли.

— А я не поняла, чо это ты со Светой-то? — ревниво вдруг обратилась к Стёпке баба Катя.

— Нешто сговорил, а, Стёпушка? — подошла к внуку Арина.

Степан, подождав Свету, аккуратно притянул её к себе за плечи и, не скрывая широченной улыбки, объявил:

— В общем, мы решили после уборочной свадьбу играть. А вы, это…, развоевались.

Баба Арина счастливо разулыбалась на все свои четыре здоровых зуба и прижала к себе внука, умостившись у него где-то под мышкой, а второй рукой — Свету за упругую талию. Катерина, взглянув на троицу, ворчливо подытожила:

— Так и знала. Опять с-под носа увели. Размазня, не парень! Но всё одно радость: фершал в соседях, — прихлопнула ладонями по бёдрам Катерина.

— А с этим-то что делать? — Людмилка клюкой показала в сторону забытого в какой-то момент всеми старика. Тот, взяв на крылечке чемоданчик, глухо бросил, не поднимая головы:

— Пойду я, — и, обращаясь к молодым, выдохнул: — Пусть у вас всё сладится.

— Иди, иди, кровопивец! Не надо нам твоё благословенье, — крикнула вдогонку Арина.

— Не надо! Зачем вы так, — расстроилась Светка. Ей казалось, что всё село сегодня должно радоваться их решению.

— Нелюдь он, — огрызнулась Катерина.

— Но вы то — люди! Больше полвека назад всё это было! Да разве мы сейчас здесь со своей колокольни, сможем что-то понять? Да он и не доедет никуда. Понимаете, из дома своего, с родины не доедет, — наступала на стариков фельдшер.

— Может, это и хорошо, помереть на родной земле… — приезжий устало поставил на землю чемоданчик. — Поди, пойми, кто прав, кто виноват тогда был? Мечтал я — приеду домой, упаду на эту землю, прощения попрошу. К людям брошусь, поговорю. В Ингоду зайду. Снилась она мне. Бежит, искрится, вроде разговаривает. Весёлая такая. Казалось, забреду в Ингоду, умоюсь, попрошу: «Унеси мои грехи», она и унесет…Только, видать, нет у меня родины, — голос его стал совсем глухим, еле слышным: — Испоганил я её. И дома нет. А вы, — обращаясь к Светке, в первый раз прямо взглянул ей в глаза, — живите. Берегите друг друга. Дороже этого ничего в жизни нету.

Бегущая мимо калитки Ленка, с толстенной почтовой сумкой, весело крикнула стоящим в ограде людям:

— Драсьте!

— О, внучка-то, хорошо, что не зна… — начала было Арина и поджала язык. Даже закрыла рукой рот. Катерина сердито шикнула, строго глянув на соседку, и та виновато опустила голову.

Девчонка остановилась, уставившись на Катерину серыми глазищами, и живо переспросила:

— Чья внучка?

Крутнулась на своих каблучках, лицом к Людмилке, только платьице метнулось:

— Чья внучка, спрашиваю?

Молчали бабки, опускали глаза.

— Как «внучка»? — Света придержала девчонку за запястье. — Чья? Баб Катя? Баб Арина? И вы… не сказали ему, что у него тут внучка?

— Чья внучка? — как вкопанная остановилась Ленка, вглядываясь в старика

— Моя? Моя? — приезжий захватал воздух сероватыми губами.

— Это кто? Мой дед? — Ленка снова крутнулась, чтобы поглядеть на каждого из стариков: — Мой родной дед? Что вы молчите-то?

— У тебя бабушку звали Катерина Прокопьевна? — неверяще переспросил старик.

— Да… Я ничего не пониманию. Баба Катя говорила мне, что мой дед в войну погиб, — Ленка тронула запястья старика, не отводя от него своих огромных глазищ, словно пыталась убедиться в правдоподобности этих рук.

— Живой я остался, — и старик тоже не отрывал глаз от этой тоненькой девчонки. Слова давались ему с огромным трудом: — Только вот Катю свою потерял, — и слёзы вдруг проточили дорожку в щеках.

— Дед! — Ленка бросилась на шею к старику, безотрывно гладила его щеки, волосы, стирала слёзы непрестанно бегущие слёзы: — Дед! Мой дед! Мой родной дед! Ты искал её? Так мы ж только недавно вернулись сюда, на родину! Бабушка Катя-то уже умерла! Дома хотела умереть!

— Маленькая ты моя, вылитая Катя! — шептал старик.

— А ты только приехал? Я ж так мечтала, чтобы у меня был дед! Я знала, что ты найдешься! Я даже знала, как от тебя пахнуть будет. Махоркой, как от деда Сани! Родненький мой… Настоящий живой дед! Мой! — всё еще не веря, Ленка гладила и гладила старика по худеньким плечам, не отпуская его из рук.

А потом, обернувшись к старухам, спросила:

— Вы чего замолчали-то? Вы почему ж сразу мне не сказали? А? Пойдём! У тебя же здесь есть дом! — перехватив из его рук чемоданчик, вывела старика из ограды.

Всё также ярко светило солнце, осеняя своими лучами деревушку и притихших стариков на скамейке.

— Чо вот ей сказать, — дед Саня озадаченно скрёб затылок, потом коленку. — Обрадовалась-то, родимая. Катерину жалко, а тут дед. Как ни крути, родная кровь… Не знал он, видать, что Катя тогда беременная уже была.

— Пусть уж. Бог ему судья. Чо нам теперь лезть, — опустила голову Катерина. — Девчонка то обрадовалась — сил нету смотреть, — и Катерина, закрыв лицо передником, расплакалась, выплёскивая весь этот день слезами на старенький ситец платья, распяленный на узловатых коленках…

Спасибо за лайк

Источник

Понравилось? Поделись с друзьями:
WordPress: 8.65MB | MySQL:62 | 0,353sec