Томился среди скрытников (староверов – ред.) Сила Рыжаков, что, по словам погромнинцев, с ума сдурел: на беду своей пахотной родовы вначале двадцатого века напрочь отбился от земли и недолгую жизнь то таежничал, кормился с ружья, то в Забайкалье, на золотых Ципиканских приисках искал, чего не терял, гонялся за фартом, как угорелый, да так, горемычный, без житного куса и путней семьи и загинул. Навроде посельги, – гол как сокол, ни дома, ни лома. Вроде, и сильный был, под стать имечку, по слухам на медведя с рогатиной бродил, ну, да сила – уму могила. «Эх, сечь бы Силу денно и нощно, абы дух варначий выбить и душу спасти от кобей бесовских!..» – скорбели скрытники.
Перво-наперво отпал от веры Христовой, – вот и прожил ни Богу свечка, ни черту кочерга. А пошло все прахом с того, что Сила еще в парнях встал поперек скрытной родовы…
Выбрел из дальней тайги, со своего охотничьего угодья, где зимовал: по свету зверовал, а долгими вечерами в зимовье при хилом свете жирника выделывал шкуры; и вывез на коне в переметных сумах гору рухляди, – тут тебе и белка, и баргузинские соболя, и лисицы-огневки, тут и пара рысей, и даже росомаха.
О тот високосный, тревожный для скрытников год… не Антихрист ли грядет?.. долго не мог зимобор[1] зиму забороть: то оттеплит, забреньчит с ледяных титек капель, то затрещит стужа хлестче сретенской[2], повалял густые снега, а потом люто запуржит. «Не к добру…» – чесали затылки старики, снова и снова поминая того, кто придет вместо Него, искусит и обречет души на вечные муки в геене огненой.
Невесело встретила Силу вечерняя заимка; в избах, утопающих в снежных суметах и упрятанных в могучем сосняке, сиротливо и неотмирно тлели лампадки, молились старухи и молодухи со своей детвой. Мужики гуртились в дородном пятестенке уставщика.
Сила убрал в амбар переметные сумы, расседлал коня, напоил, задал сена, овса и, поснедав с дороги, тоже вынужден был пойти в молельню, хотя и не уродился великим охотником до божественного. Скрытники обмерли на коленях перед образами древлего сурового и бесплотного письма, подле которых светились лампадки, слушали уставщика и в земных поклонах колотились лбами в дожелта выскобленные, широченные половицы. А уставщик – могучий старик с бородой, заткнутой за вышитую опояску, с волосами, что иней, рассыпанными на покатых крыльцах, – читал житие и страдание святой преподобномученицы Евдокии. Ее день по святцам и выпал, – святой Евдокии, кою деревенские бабы по-свойски ласково, словно товарку, земно кликали: и Авдотья Плющиха – в утренники намерзали на снегу и льду голубые плюхи, что сулило доброе лето; и Авдотья Свистунья – со свистом задували ветра; и Авдотья-замочи подол – шла, дескать, Авдотья к обедне и нос ознобила, а с обедни шла, подол замочила. Приметливые старики ведали: коль Евдоша тепла – и март будет тёпел, и весна с лаской. Но и после Евдокии еще собаку встоячь заносило, – валили снега, ярились бураны.
– Вонмем!.. В царствование Траяна у городе Илиополе, что в Келесирии, в области Финикии Ливанской, сопредельной с иудейской стороной, жила девица, по имени Евдокия, – распевно тянул уставщик. – По происхождению и по вере она была самарянка[3]. Прельщая своей великой красотой, она многих безжалостно увлекала к погибели, собирая посредством плотской нечистоты, этого легкого способа приобретения, свое постыдное достояние от богатства тех стран. Лицо ее было настолько красиво, что и художник затруднился бы изобразить эту красоту…
Сила, глядя сквозь уставщика омороченным, притуманенным взглядом и азартно зря деву-красу, долгую косу, наливался тревожным жаром.
– …Множество благородных юношей и даже представителей власти из других стран и городов стекались в Илиополь, чтобы видеть и насладиться красотой Евдокии, греховными делами собравшей богатство…
Ох, как позавидовал Сила благородным юношам и представителям власти, ох, как возмечтал очутиться посреди них, чтоб насладиться… Созревший отрок …окаянный махом чарами прельстил… уже не в силах был внимать тому, как просветилась блудная Евдокия светом христианского солнца, как после раскаянья и долгих иноческих подвигов обрела силу чудотворения и приняла мученический венец во славу Господа нашего Иисуса Христа и вечное райское блаженство очищенной душе. Духовное не пробивалось в душу Силы, где клубился знойный туман, где зарей утренней маняще пылала розовой наготой еще нераскаявшаяся, илиопольская чаровница, купаясь в росных колдовских травах…
* * *
На Сороки[4] оттеплило. Погрузил Сила мягкую рухлядь в легкую кошевку, обшитую сохатиными шкурами, кинул ружьишко для острастки дорожных татей, запряг коня и, наспех перекрестившись, махнул в уездное село Укыр к тамошнему скупщику мехов, чтобы продать добытую пушнину либо обменять на припасы и харчи.
Под ясно голубым небом слепяще сияли золоченные купола храма, а над тесовыми крышами добротных изб, колыша сизые дымы, волнами проплывал колокольный звон; звонили после заутрени, и улыбчивый, принаряженный народ, степенно, дабы не растрясти благодать, шествовал из храма.
Сила подвернул к дому скупщика, где моложавый, бойкий мужичок, подбоченясь, красовался за прилавком и, насмешливо поглядывая на меха, и никак не давал доброй цены; но и Сила упорствовал, хотя про себя и прикидывал: коль в Укыре не сбудешь, больше податься некуда. И тут голоушая… гарусный платок сполз на шубейку… забежала в лавку укырская девка… в очесах опасно играющая рысья зеленца, разметанные по плечам кудри, что таежный костер, от коего сухо, трескуче запалилась силина душа, заныла в приступившей сладостной истоме; ослепшим глазам привиделась библейская самарянка, оглохшим ушам зазвучало: «…лицо ее было настолько красиво…», «чтобы видеть и насладиться красотой…»
Девка с бестыжим откровением, цепко прощупала оторопевшего Силу омутным взглядом… на влажных губах взыграла заманистая улыбка… и упорхнула из лавки. А уж по какой нужде заворачивала, Бог весть. Может, к скупщику метила, да Сила некстати вывернулся.
– Чьих, паря, девка? – очнувшись от девьих чар, сипло вопросил парень скупщика.
– Шуньковых… Из приезжих… Шунькова Фиса, – повеселел тот. – Из окулькиной веры. Слыхал, поди.
– Что еще за вера такая? – полюбопытствовал Сила, и словоохотливый скупщик… похоже, и книгочей… охотно растолмачил.
Прижилась было в Забайкалье и эдакая новочинная фармазонья секта, клятая и старовенцами, и единоверцами, где якобы поганистый народец плевал на Божий венец и, как прижмет невтерпеж, по-собачьи сбегался в полюбовном деле. Еретики и еретицы оплетали худобожьего мужика ли, бабу прелестными словесами, словно паучьими силками: мол, природа велит, а против природы не попре, ибо – Творение Божие. Супротив природы, дескать, все одно, что против Бога… А потом, дескать, Владыко учил любить ближнего больше, чем себя самого, пособлять ближнему, так разве то не пособление, ежли баба утешит терзаемого страстью мужика либо тот ее ублажит. Природа… А венец, что хмельной вьюнец, любой тын обовьет ботвой и листвой; венец – пустое, ежели молодые сплошь и рядом из-под венца жарким глазом влево косят, – хошь в помыслах, да грешат, любодеи, а потом – и въявь. Так уж честнее тешить и ублажать плоть без венца, без обмана… Семья?.. Так по Писанию: врази человеку домочадцы его …
– Такая вот окулькина вера, – толковал скупщик, – лучину загасят и в гаски играют: кто кого впотьмах да впопыхах нашарит, с тем и согрешит.
Нет, не осадили Силу поносные слова скупщика, – пуще раздухарили; грехи любезны, хоть и манят в бездну, но разве ж о том думы, когда молодая властная кровь дыбит жилу, распирает кости и рвет мягкую плоть, словно полая вода глинистые берега. Долго и нудно не торгуясь, сдал охотник пушнину, выручил за нее часть деньгами, часть товаром да таежными припасами и, прихватив сладкого вина, печатных пряников, азартно выметнулся из лавки. Слыхал, что Шуньковы пускали постояльцев, а посему кинул в кошевку кожаную суму с припасами и товаром, суетливо распутал вожжи, понужнул жеребца, да и прямиком к шуньковской усадьбе. Подле московского тракта, на отшибе села, раздражая крепкий хозяйский глаз, красовался их заголенный… тын, поди, спалили в крешенские морозы… пустой двор, навроде проходного, крытый небом и обнесенный ветром.
Наладился Сила, вроде, на постой, хотя мог бы приклонить голову и у родичей, – те уже давненько жили в Укыре, отсохшие от аввкакумовского древа, приросшие к единоверцам, – не то щепотникам, не то двуперстникам. Про них Силин отец, Анфиноген Рыжаков так судил-рядил: «Опосля Катьки-распутницы, которая нас сюда прогнала через всю матушку-Расею и Сибирь, тут у нас за Байкалом обмирщанники появились, сиречь богоотступники, кои поносно талдычили: мол, креститься надо двумя перстами, а всё остальное надо делать и молиться так же, как никонианцы. Мы на этих обмирщанников беду накликали, анафеме предали, стали молиться так, как наши деды и прадеды молились»
Объехав стороной своих родичей-обмирщанников, ехал Сила к Шуньковым, а робость одолевала… раза два осаживал жеребца, маялся в думах и сомнениях, хотел было повернуть оглобли… но и удалиться на тоскливое займище несолоно хлебавши, когда вся душенька заныла, плоть взыграла, уже не мог. Неужли такой кус, да мимо уст. В пол-глаза бы, хоть крадучись, глянуть на деву-красу долгую косу, а там хоть в пень головой. И манило нестерпимо, и неведомая жуть трясла, словно брел один, без напарников, медведицу вздымать с берлоги. На удачу… хоть и окулькина девка… мало надеялся: уродился из себя не шибко видный: плечистый, могутный в груди, да коротконогий, с шадровитым лицом, где лукавые горох молотили.
Но подфартило Силе редкостно, отчего пошла удалая голова цветастым девьим хороводом: мало что взяли на постой, но и зазвали на вечерку, учуя, что тот, продав рухлядь, явился не с полым загашником. Анфиса жила в просторной, но изветшавшей избе на пару с матерью, – про отца своего, будучи девьей дочкой, вроде ведала, но таила, – а коль изба пустая, вот и понавадилась отбойная молодежь справлять у Шуньковых хмельные посиделки. Понатащут наедков-напитков и до третьих петухов поют, играют, а хозяйка, чтоб не смущать молодых, коротала вечера у соседки, да там же порой и ночевала.
* * *
В этот день укырские праздновали вешние Сороки или еще звали – Кулики, и верили, что на «сорок-мучельников» сорок пичуг прилетает, и зачинная – поднебесный певчий жаворонок. Детные бабы пекли ржаные и пшеничные жаворонки и потчевали ими детву. Подъезжая к шуньковской усадьбе, Сила узрел на воротах богатого мужика Калистрата Краснобаева ржаное печево, затем потешился глядючи, как хозяйские ребятишки, усадив жаворонков на охлупень амбарной крыши, кликали весну пронзительными, переливистыми голосами:
Жаворёнки, прилетите,
Студену зиму унесите,
Теплу весну принесите:
Зима нам надоела,
Весь хлеб у нас поела!
Заливались ребятишки, словно вешние птахи, а Краснобаевская молодуха, краснощекая Малаша, тетёшкая на руках своего малого Петруху, ворковала голубкой:
Жаворёнки прилетели,
На завалинку, на проталинку…
Жаворёнки прилетели,
На головку малым деткам сели…
Тут Малаша щекотливо взъерошила Петрухины волосенки, и тот на радостях полез ручонкой искать материну титьку. Полюбовался Сила на ядреную молодуху с парнишонкой на руках, и, распахнув полушубок, вдохнул полной грудью влажный, волнующий мартовский ветерок; а уж хмельные предчувствия суетно роились в душе, являли глазам Фису во всей её тревожной, рыжей красе.
…Ближе к вечеру заимский гость уже смущенно жался на лавке, возле стола, где мутно посвечивала среди рыбных пирогов и творожных шанег четверть медовой сыты. Ярко горела трехлинейная керосиновая лампа, и на копотных венцах, по белой печи мельтешили пляшущие тени, бойко стучали в половицы чирки и чоботы.
Охрабрев от сыты, поиграли «в блины»: по кругу настигнет парень деваху, и по заду ей хлебной лопатой; потом затеяли «кузнеца», выковывая из «стариков» молодых, где самая потеха крылась в том, что при всяком нарошечном ударе «кузнеца» по стариковской башке, у деда слетали порты и оставался, горемычный, в одних исподниках. Деда играл простой и безотказный паренек, которого из-за угла пыльным мешком хлопнули… Молодой хохот распирал избяннные венцы, окна звенели и безумно метался в стеколке перепуганный свет керосиновой лампы.
Охмелевший Сила от буйных игрищ и лихих плясок отмахивался… сдиковался в тайге… но исподтишка зарился на Фису, крутящую цветастым подолом, словно лиса-огневка рыжим хвостом. Цепко ухватив за руку, она все же сдернула парня с лавки, силком вытянула в круг, но Сила, потея, краснея, потоптался возле девы, словно медведь круг малинова куста, да и в изнеможении снова привалился к столу, где поджидала медовая чарка. А девка выплясывала, потряхивая красной гривой, и насмешливо зыркала на заимского гостя рысьим глазом. Посидельщики учуяли, что ладится парочка, и как завели поцелуйную игру в Дрёму, так и потянули в середку карагода упиравшегося Силу.
Полно, Дрёма,
Полно, Дрёма,
Полно, Дрёмушка, дремати,
Пора, Дрёма,
Пора, Дрёма,
Пора куну[2] выбирати,
Пора куну выбирати.
Повели карагод с крикливыми припевками:
Гляди, Дрёма,
Гляди, Дрёма,
Гляди, Дрёма, по девицам!
Гляди, Дрёма, по девицам!
Дрёма тут же выискал глазами Фису.
Бери, Дрёма,
Бери, Дрёма,
Бери, Дрёма, кого хочешь,
Бери, Дрёма, кого хочешь!
Дрёма охрабрел, обошел карагод, взял девку за сухую, жаркую ладонь, низко поклонился и ввел в круг. А посидельщицы опять заголосили:
Трепли, Дрёма,
Трепли, Дрёма,
Трепли, Дрёма, по власам,
Трепли, Дрёма, по власам!
Окунул Дрёма ладонь в огнистые девьи кудри, вспыхнул, опалился.
Целуй, Дрёма,
Целуй, Дрёма,
Целуй, Дрёма, по любови,
Целуй, Дрёма, по любови!..
Оробел Дрёма, утупил глаза долу, но тут девка сама впилась ненасытно в его губы, и все ахнули, а Сила уж мутно помнил, что и вышло потом… А потом Фиса с двумя чумичками[3], припомнив разудалый Васильев вечерок, удумали гадать на женихов подле бани. Чуя себе потеху, парни туда и умыкнулись исподтихаря…
С ворожбой …бесам жряху… в деревне беда: гадала накануне Рождества Христова Малаша, нынешняя молодуха Краснобаевых, кинула сапог через ворота …не подвернулся под руку легонький чирок… и тем сапогом прямо в будущего тестя Калистрата Краснобаева и угодила. Долго потом отец Малашин винился перед Калистратом, а через год …неисповедимы пути… породнились. А то был случай: пошли девки овцам в темноте ленточки вязать …на Крещение Господне ворожили… а парни, напялив вывернутые шубы, среди овец затаились. Шалый паренек и притиснул девку, когда сунулась ленточку вязать, та с перепуга заревела лихоматом, потом едва отвадились, к старцу в монастырь возили, чтобы изгнал из души испуг, суть беса.
Вот и нынче… Сняли чумички кресты, развязали пояса и, не благословясь, помянув немытика, потянулись впотьмах к бане, где, приотворив дверь и поочередно сунув в проем голый срам, испуганно шептали: «Суженый-ряженый, погладь меня…» Ждали: ежели мохнатой лапой баннушко огладит – фартовый выпадет жених, зажиточный; голой ладонью – голь перекатная; совсем не тронет – до Покрова в девках страдать. Фисиных подружек луканька банный огладил ласково, мохнато, а фискин срам так тиснул голой клешней, что та аж взвизгнула от боли… после чего в банной темени парни заржали, что жеребцы нелегчанные. Порадовали девки диавола, сомустившего худобожиих на богопротивное… судьба лишь в руце Божией… а заодно и потешили охальников.
* * *
Словно жухлый осенний лист в речном улове, закружили парня страсти; не успел глазом сморгнуть, как и окрутился. Бравый соболек угодил в силины плашки, да шибко помят: окулькина девка давно уж прокудила свое девство, одарила им укырского ловкача, а по бабьим слухам и других ублажала, отчего волочилась за ней диковинным последом лихая ославушка. Может, сплетки досужие, пойди разбери. Сила махнул рукой на суды-пересуды кумушек: надкушена репа, да шибко сытна, откупорена брага и жадно отпита, но да и остатки сладки.
После Сорока мученников зачастил Сила в Укыр, непременно заворачивая на веселое шуньковское подворье, где, обнявшись, гадали молодые до третьих петухов, как бы эдак исхитриться да принять венец, чтоб не крадучись, исподтишка, а в законе жить.
[1] Зимобор — март.
[2] Морозы на праздник Сретенья Господня.
[3] Самаряне — иудейская секта, признающая из книг Ветхого Завета лишь одно пятикнижье Моисеево.
[4] Сороки — день памяти 40 великомучеников Севастийских.
Tags: Проза Project: Moloko Author: Байбородин Анатолий
Спасибо за лайк